Измерение подвига: К 75-летию писателя

 

 

Валентина  Ефимовская

заместитель главного редактора

журнала «Родная Ладога»

 

 

 

 

ИЗМЕРЕНИЕ ПОДВИГА: К 75-ЛЕТИЮ ПИСАТЕЛЯ

 

Трагична картина существования русской литературы в конце ХХ века, само понятие которой оказалось подвержено подмене. В начале ХХI века эта картина уже напоминает искорёженное, кровавое поле боя, на котором в нарастании «новых качеств», в средоточии многих динамических тенденций, в смене идеологических и нравственных парадигм, в навязывании эстетических новаций, кажется, убиваются понятия и литературной традиции, и литературной эволюции вообще. Более всего на этом «поле боя» досталось прозе, которую легче других литературных жанров удаётся насильно подчинить системе массового сознания. Навязать лишь две основные функции — развлекательную и адаптационную — прозе легче, чем, например, поэзии, так как по законам жанра у прозы больше художественных возможностей для имитации мысли и чувства, для создания мифа. Хотя это явление не такое уж и современное. Век назад русские писатели, как, например, Горький и Толстой, осознавали эту, тогда ещё неявную опасность, и предупреждали о ней, предчувствуя недобрые последствия. «Все мы — ужас, какие сочинители. Вот и я тоже, иногда пишешь, и вдруг — станет жалко кого-нибудь, возьмёшь и прибавишь ему черту получше, а у другого — убавишь, чтобы те, кто рядом с ним, не очень уж черны стали… Вот поэтому я и говорю, что художество — ложь, обман и произвол и вредно людям. Пишешь не о том, что есть настоящая жизнь, как она есть, а о том, что ты думаешь о жизни, ты сам»[1].

Может быть, в прежние времена, когда писатели обладали обширными знаниями, когда понимали свою ответственность в противостоянии «голосам преисподней» и могли брать на себя эту трудную миссию, будучи приверженцами религиозно-христианского мировоззрения, было и не безынтересно знать, что именно они думают о жизни. Но во времена религиозно-нравственного упадка, во времена массового бескультурья мнение так называемого «писателя», продающегося идеологии всеобщего упрощения, кажется не только не интересным, но вредным, заставляющим тревожиться о духовном здоровье всей нации. Однако, может быть, в этом и заключается феномен русской литературы: на вопрос «что же дальше?» есть обнадеживающий ответ. Он следует из возможности вычленить из загрязнённого культурного пространства ту современную литературную мысль, которая существует на основе ментальных русских традиций и успешно осуществляет борьбу за существование, благодаря своей интеграции в контекст исконных, базовых русских духовно-культурных ценностей.

Примером такой интеграции и литературной борьбы является творчество петербургского прозаика Николая Михайловича Коняева. Масштабу личности этого известного во всей России писателя соответствуют его многочисленные литературные премии, награды, почётные должности и всероссийское признание. Творческая мощность его писательского труда измеряется в сотнях опубликованных произведений — рассказов, повестей, публицистических работ, документально-исторических романов, не одним десятком томов его книг. Но какова историко-художественная ценность всего этого литературного достояния? Какими критериями можно оценить значение этого недюжинного писательского таланта?

 

25 августа 1949 – 16 сентября 2018

 

Ценность художественного произведения определяется в первую очередь временем, будущей жизнью его в исторической перспективе. Но уже и сегодня очевидно, что это творчество останется в истории русской литературы, так как имеет, несомненно, и художественно-эстетическую, и духовно-нравственную достоверность и ценность. Именно методологическая достоверность, по моему мнению, является определяющим элементом писательского дара Николая Коняева. Он, как будто бы осмысливая сегодня тот разговор Горького с Толстым, ищущих новые творческие пути, провозглашает преображённый литературный принцип, лежащий в основе дальнейшего литературно-художественного развития. В наше время писатель должен отказаться от дискредитированного массовой литературой принципа художественного самовыражения, мифотворчества. Он должен тяготеть не к тому, чтобы рассказать всё то, что думает о жизни, навязывая свои страстные переживания, своё субъективное мнение и нарочитые фальсификации. Писатель должен стремиться художественно отразить и объективно передать, что «есть настоящая жизнь», через изображение «настоящих жизней» реально существовавших или существующих героев, исторических личностей, что неизмеримо более сложная задача. Николай Коняев, по сути, обновляет и углубляет понятие «героя нашего времени», который совершенно не обязательно должен в нём проживать, но должен нашим временем оцениваться и в соответствии со своей антропологической, взаимосвязанной с миром ценностью может в него вовлекаться.

 

Понятно, что при такой постановке вопроса возникает необходимость определения понятия самой этой «ценности», являющейся объективным мерилом для любой, вне зависимости от времени существования, личности, претендующей на звание «героя времени». Поиски в этом направлении предпринимались и самим основоположником легендарного образа — М. Ю. Лермонтовым, который в достаточно широких пределах и при многих допущениях рассматривал в своём герое способность противостоять социальному детерминизму и сохранять природно-нравственное начало. Николай Коняев для своих героев ужесточает граничные условия, сужает духовно-нравственную «полосу пропускания». Иначе и быть не может в наше время, когда произошли такие невосполнимые потери нравственности, когда человечество, кажется, вступает в последние времена. И всё же сразу трудно определить основной признак, объединяющий всех героев петербургского прозаика. Среди них и протопоп Аввакум, и Витус Беринг, и Николай Рубцов, и вор Мишуня, и митрополит Иоанн (Снычев), и малоизвестный сегодня профессор Ю. П. Новицкий и Валентин Пикуль, и многие-многие другие. Перечисление имен не поможет в поиске основного критерия, только вдумчивое прочтение всего литературного материала, своеобразный духовный расчёт этой сложной литературной матрицы позволят выявить, что та искомая точка отсчёта, то мерило человеческой личности — есть жизненный подвиг, этой личностью совершённый.

 

В наше время, когда неумолимо увеличивается энтропия прежде незыблемых смыслов, понятия подвига, подвижничества, героизма тоже кажутся неоднозначными, даже в религиозно-нравственном представлении. Так, например, архимандрит Амвросий (Юрасов) пишет: «Героем может быть и безбожник, и христианин. “Блажен, кто положит душу за други своя” (Ин. 15:13), — сказал Христос. Подвижник — это не тот, кто совершает множество подвигов, а тот, кто постоянно в духовном движении, постоянно живёт в доброте и молитве»[2]. Этимологически слово подвиг во всех проявлениях происходит от слова «движение». Но что есть движение? Только ли перемещение в пространстве и преодоление его? При таком понимании формы движения теряется глубинное значение понятия «подвиг», которое проясняется лишь в богословском представлении движения, так объясняемом протоиереем Александром Геронимусом[3]. Движение является существенной стороной любого творения, заложенной в него Творцом. Любое творение в богословском представлении, существующее в движении, имеет начало и конец, то есть может быть представлено неким направленным отрезком во времени и в пространстве, подобно вектору. Существенный вопрос о направлении этого вектора. По учению преп. Максима Исповедника, движение творения определяется направлением к Богу, потому что изначально, на уровне воплощения, творение в Нём не пребывает. Таким образом, высший человеческий подвиг — это продвижение к Богу, путь к истинному бытию.

Но какой путь к Богу совершает герой рассказа Николая Коняева «Дальний приход» из одноименного сборника, – застенчивый светловолосый Мишуня, сознательно оказавшийся участником кражи церковных икон? Какой подвиг в этой трагической истории интересует писателя? И есть ли вообще подвиг в том, что неосознанно тонущий в смертных грехах русский паренёк находит в себе силы вырваться из грядущего ада? А ведь силы нужны неимоверные, чтобы невоцерковлённому, ничего не знающему о Православной вере молодому человеку самому прийти в храм, и покаяться в совершённом злодеянии, и вернуть иконы, вызволив их из лап воровской компании, к которой сам принадлежал. И исповедаться милосердному отцу Игнатию. И причаститься Святых Тайн впервые в жизни. И Господь принимает этот подвиг и простирает пареньку Своё очевидное благоволение, проявляемое в чудном явлении живого огонька в руке Спасителя на иконе «Сошествие во ад». «Облачённый в белые одежды Христос сходил в черноту ада, из бездны которой тянулись к Нему руки грешников. Вытянутая вперёд рука Спасителя почти сливалась с лампадкой… и казалось, что живой лампадный огонек мерцает прямо в руке Иисуса» – пишет Н.М. Коняев. За не вполне осознанное отречение от ада, за Причастие к Жизни вечной молодой человек, у которого и имени-то полного не было, лишь уменьшительное — Мишуня, расплачивается своей жизнью. Зло просто так не выпускает из своих сетей попавшихся в них. Подельники убивают одумавшегося паренька. Хотя рассказ и заканчивается панихидой по убиенному, но чувства безысходности, отчаяния нет. Очевидно, что Господь принял в Свои чертоги раскаявшегося «разбойника», имя которого — Михаил — прозвучало полнозвучно лишь над гробом, лишь в движении по направлению к Богу.

Этот рассказ остаётся в памяти читателя не только своим драматическим сюжетом, но и благодаря эстетической, художественной красоте, потаённой мелодике, какой-то необыкновенной воздушности, пронизанной холодным ветром, звенящим в храмовых колоколах. Такая щемящая лёгкость бывает в природе в предзимье ранним утром, обещающим просветлённый день. День, действительно, выдался просветлённым, отодвигающим объятия ночной тьмы. «Уже совсем стемнело. Мела, заметая дороги, метель… Но светло, светло на земле было». Ведь Михаилу воздался День вечный.

Человеку, далёкому от церковной жизни, никогда не смирявшему свою душу, будет непонятно, что ж в этой истории героического. Да и воцерковлённому прихожанину, легко подчиняющемуся Божией воле, подумается, чему ж тут радоваться, коль все должны так жить. Но писатель исследует пограничную, неустойчивую, самую сложную для свершения подвига ситуацию и показывает, что подвиг свершился. И мощность этого прорыва, этого по-двига велика. Если вспомнить из физики, что мощность пропорциональна работе и обратно пропорциональна времени, на неё затраченному, то можно представить энергетику этой жизненной дискреты. Время, затраченное на этот духовный рывок, очень малó, и в сравнении с Вечностью, и в соотношении с молодой жизнью, оно практически стремится к нулю, значит, мощность прорыва, духовного движения стремится к бесконечности.

Такое научное измерение подвига, заключающегося в победе над смертью, конечно же, условно и недостаточно для полного его осмысления. Нужно тонкое писательское мастерство, чтобы донести, художественно убедить читателя в необыкновенности происходящего на наших глазах, неожиданного, кажется даже, немотивированного рывка-стремления к невидимому Свету. Необходимо, чтобы душа писателя тоже была верующая, духовно зрячая, различающая этот Свет во тьме греховного бытия. Иначе невозможно не только выявить направление подвига и творчески вычислить его мощность, но и отыскать саму твердь Существенного пути. Конечно же, только преданный Богу писатель может так проникновенно рассказать о том, что видит воочию сам: «Здесь было холодно. Покрытые белой изморозью фрески на куполе и на стенах сверкали ледяными крупинками. И казалось, это не с купола, а откуда-то из-за звёзд склоняются милосердные лики…»

Наверное, те же звёзды и сияющие за ними в глубинах трансцендентности те же милосердные лики склонялись над жизненным путём другого русского человека — великого поэта Николая Рубцова, которому Николай Коняев посвятил большую книгу «Николай Рубцов».

Она вышла в серии «Жизнь замечательных людей» и, казалось бы, должна стать добротным биографическим исследованием. Действительно, биография Николая Рубцова, в которой было много неизвестного, исследована автором по основным датам жизни и событиям достаточно полно, подчас даже излишне перегружена документальными подтверждениями и справками, изображением отвратительных личин оскорбителей и погубителей поэта. Но не только ради этого проделан огромный исследовательский труд. И не ради литературоведческого анализа творчества, к которому нельзя подходить со стандартными мерками во избежание нарушения причинно-следственных связей и разрушения поэтической гармонии, но который всё же автор книги делает на высоком нравственном уровне, с особой деликатностью и проникновенной в творческий мир поэта любовью. Православного писателя, конечно, в первую очередь интересовал духовно-творческий феномен этой противоречивой личности, изломанный, затемнённый и освещаемый лишь светом собственных глаз жизненный путь русского гения, которому от предков не досталось ни дома, ни любви, ни веры. Поэт словно вырвал у жизни свой краткий срок бытия на этой земле и выстрадал право говорить своей душой. Места ему здесь как будто и не было отведено, он оказался, по меткому определению автора, «неучтённым человеком». Не только потому, что остались лишь жалкие архивные крохи сведений о его жизни, не только потому что почти всю жизнь у него не было прописки и постоянного места жительства. А потому, что он везде был «не свой» человек, не совпадал со стандартными величинами. «Рубцов словно забывает, что нужно устраиваться, и уже не предпринимает ничего, окончательно свыкнувшись с мыслью, что только в своих стихах и может он существовать… не на квартирах вологодских и московских приятелей, а только в своей поэзии. Там и было его жильё, его горница…».

Николай Коняев с болью показывает, что и это жилье поэту нужно было отвоевать у сил мрака, с которыми он неосознанно борется с раннего детства, когда «вся система официального и неофициального воспитания навязывала губительный для нравственности атеизм, пренебрежительно-снисходительный взгляд на традиции и уклад деревенской жизни». Всю жизнь поэта преследовали похожие на травлю обвинения и наветы. Предавали друзья. Мучили собственные пороки, из которых он буквально выкарабкивался неимоверным усилием воли. И даже любовь оказалась смертельным бесовским наваждением. Но любовь к Родине, к своей древней земле являлась всегда его защитой и спасением. Как показывает писатель, в том-то и заключается гениальность, что Николай Рубцов незамутнённой душой отзывался «на звук Глагола, затерянного в деревнях, смутных и неясных словах. И стихают поражённые силой Божественного Глагола глухие стоны на тёмном кладбище, отступают бурьян и нежить, которым так привольно и на нашей окутанной мраком атеизма земле, и в нас самих. И не в этом ли заключена магическая сила рубцовской поэзии, и не в этом ли и состоит его великий подвиг — подвиг человека, стоящего на краю поля», под своей Звездой, которая даёт необходимый для прозрения свет.

На первый взгляд — тут кажущееся противоречие: если подвиг сопряжён с движением, то как он проявляется у человека неподвижного? Но и здесь писатель даёт исчерпывающее объяснение: «Для поэзии Рубцова характерно особое восприятие времени… Прошлое, настоящее и будущее существуют в его стихах одновременно». В его поэзии движение осуществляется как бы вне времени, течение которого отмечает лишь «безбрежных звёзд спокойное мерцанье». «Не в прошлом, не в настоящем и не в будущем — а в вечном, непреходящем времени» протекает жизненный путь поэта, живущего только в своей поэзии. Николай Коняев очень бережно, археологически исследует этот жизненный путь, не пытаясь навязать ни своих оценок, ни вкусовых пристрастий. Лишь в деталях: «Татьяна Решетова вспоминает, что для Николая интереснее была дорога в лес, чем сама малина»; лишь в метафорах: «Снова тяжело и глубоко колыхнулось возле неё омутное сиротство Рубцова, и снова стало страшно молодой девушке»; лишь по сочности языка: «Как хорошо жили в прежние времена большими семьями, сообща огорёвывая свалившуюся беду» — можно понять, что это всё-таки художественное произведение. И только там, где требуется дать ответ о том, был ли Николай Рубцов православным человеком, Николай Коняев позволяет себе высказать своё мнение, основанное на объективных фактах. Писатель рассматривает очень сложный вопрос, встающий при несовместимых граничных условиях, когда «с одной стороны, вся система образов в поэзии Рубцова ориентирована на Православие и вне Православия не осуществима… Но с другой — в воспоминаниях о поэте практически отсутствуют даже намеки на воцерковлённость Николая Рубцова или хотя бы попытку воцерковиться, предпринятую им. Нет подтверждений, был ли поэт крещён». Применительно к судьбе и творчеству Рубцова категоричные ответы «да» или «нет» кажутся неприемлемыми, поэтому писатель отвечает не на вопросы, а исследует процесс, который видит в постижении Николаем Рубцовым православного мироощущения не через Церковь, а через светоносный русский язык, через русскую классическую поэзию, пронизанную Невечерним Светом. Для этого писатель находит сильный обобщающий образ поэтического духа Николая Рубцова, существовавшего всю свою жизнь в стремлении восстановления храмового строения бытия. С детства поэта окружали лишь развалины храмов, осколки не виденного им никогда прекрасного целостного совершенства Святой Руси. К нему, недостижимому, он стремится всю жизнь, улавливая невидимое сияние, дополняя его светом своего творчества, озаряющего мир поныне. Такой целостный взгляд на мир, присущий Рубцову, в котором взаимосвязаны личность, земля и Космос, бесспорно, пронизан религиозной идеей.

Очевидно, что Николай Коняев, доказательно защищая великого поэта, оставляет его творчество в системе православного миропонимания, подтверждая это ещё и тем, что всю жизнь поэту, чей путь задан и ясен, «идти по этому Пути было трудно…  И — увы — часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом — вот истинное Чудо! — удавалось ему вернуться назад». Много в книге примеров тому, что чудо было лейтмотивом и творчества, и жизни Николая Рубцова. Это и «неподвластная ему самому работа», которая и сделала детдомовца истинным поэтом. Это и чудо превращения, когда голос, который «становится неподвластным самому поэту, словно это уже не Рубцова голос, а голос самой земли», возвышал и её, и самого поэта до небес. А разве не чудо, «когда прямо в руки слетает сказочная жар-птица поэзии»? К категории чуда Николай Коняев относит и стилевое разнообразие, и поэтические огрехи, предполагая, что это «живая запись свершившегося с ним чуда, когда нелепой увиделась вокруг позиция “кривостояния” современного ему бытия». А разве не чудо то, что поэт до конца жизни не нуждался в черновиках своих текстов, «носил» их в голове. А предсказание времени собственной смерти? И, наверное, самое большое чудо, подтверждающее Божию помощь этому творчеству, это откуда-то взявшаяся память об Искупительном Господнем подвиге. О нём поэт, скорее всего, не знал, но боль и радость его святости пронизывают лучшие стихи поэта, иные из которых сходны с молитвой.

Надо сказать, что, «измеряя» чудом и творчество, и судьбу Николая Рубцова, которое само по своей природе антиномично, Николай Коняев удачно нашёл литературно-философский приём отражения трагического антиномизма бытия поэта, бытия мучительного и противоречивого, таинственного и непостижимого, вырывающегося из тьмы к невидимому свету. Известно, что чудо не раскрывается разумом, хотя и является фактом опыта, например, евангельского. Вообще, видимое противоречие понятия чуда в том, что оно и явлено, и скрыто, может проявлять себя в мире ненаблюдаемых явлений. Именно этот антиномизм заложен Николаем Коняевым в методологию исследования творчества и судьбы Николая Рубцова, основывающегося на двух понятиях — частично когнитивном, то есть естественной причинности, и, в большей степени, — мистическом, объясняющем все явления внеприродной, божественной причиной. Так, показывая неразрешимые противоречия в самой личности поэта, к которой автор книги явно относится с большой душевной симпатией, поэта, жившего в стремлении к миру целостному, поэта, перед глазами которого «был распахнут Божий мир», Николай Коняев по крупицам собирает и складывает, словно синтезирует, результирующую духовную его личностную мощь. Не отделяя её от творчества, писатель показывает, вопреки всем домыслам о поэте, Божественное устремление этой личности, заложенное в самой тайне творчества, проявляющегося в высочайшем напряжении духовных и физических сил, в самоистощении, в жертвенности, невыносимых без Божией помощи.

Николаю Коняеву вообще интересны судьбы творческих, одарённых людей, которым «как все жить не дано», таких как титаническая, противоречивая личность историка-романиста Валентина Пикуля, самого счастливого человека на свете, воскликнувшего после первой своей книги в недоумении, почему люди не узнают его и не улыбаются ему: «Неужели они не знают, что эту книгу написал я? Я — самый счастливый человек на свете!» Это счастье творчества и совсем не счастливую судьбу всемирно известного писателя Николай Коняев исследует с присущим ему усердием в книге «Валентин Пикуль». Его интересует и творческий метод, и художественное разнообразие, и степень исторической правды, и система языка Валентина Пикуля. Множество интересных биографических фактов, развёрнутых цитат из воспоминаний близких и друзей писателя, выдержки из его книг перемежаются с высказываниями самого Валентина Саввича, с ним Николай Коняев будто бы беседует лично, направляя беседу в нужном ему направлении, которое можно предугадать заранее, — в направлении веры. Ведь в своём творческом отшельничестве ею только и живёт Валентин Пикуль, сумевший вырваться из удушливо-безнравственного современного ему бытия в мир, где у его героев существуют чёткие этические жизненные нормы, где любовь к Отечеству — их родовая черта. Не боится автор романа подчеркнуть, что эта любовь, одухотворяющая сила осознания причастности к судьбе Родины в трудный для неё час, называемая патриотизмом, ставилась в вину моряку-историку, нравственно и физически пострадавшему из-за своих убеждений, из-за своей генетической непобедимой любви к Руси-России.

В своих исторических романах писатель и живёт, и творит с верой в русского человека. Эта вера неотделима от великой, неискоренимой никакими политическими режимами любви к России, ко всему русскому, особенно к проявлениям героического русского характера. Этот характер или, вернее, русский дух, Пикуль — неосознанно, не имея религиозной грамотности, оставаясь и здесь самоучкой, всё-таки исследует в критериях духовно-нравственных, вплотную подходящих к православному пониманию идеи служения. Николай Коняев не впрямую, не дидактически, указывая на явные ошибки писателя, показывает ценность его творчества именно в этом направлении. Очевидна вера Пикуля в то, что у Бога нет мёртвых, и в то, что смерть за други своя ведёт к бессмертию, то есть к Жизни Вечной. Нет, Валентин Саввич не находит и не использует этих слов. Но все его положительные герои существуют «под куполом неба» и после свершения героических подвигов не погибают, как это происходит с несущими смерть врагами России, исчезающими во мраке, во мгле, а растворяются в поднебесье.

Не зря бесновалась вокруг Пикуля, как и вокруг Рубцова, «нечистая сила», чуяла божественный вектор этого творчества, которому всячески старалась помешать. И во многом это ей удавалось, ведь Пикуль, так же, как и Рубцов, не владел главным оружием, которым побеждаются тёмные силы. Он не полагался на великую силу креста и молитвы, творимой с помощью самого неприступного отечественного «бастиона» — Русской Православной Церкви, которая более всего бы помогла писателю в свершении его духовного подвига. Силу этого оружия Николай Коняев показывает в других своих произведениях, посвящённых историческим духовным лицам.

Православный писатель в книге «Аввакумов костер» смело берётся за создание литературного образа легендарного священника — протопопа Аввакума, олицетворяющего страшные времена русского раскола. Берётся, потому что не только как историческая личность интересен этот человек, оставивший трагическую летопись своей жизни, но потому что писатель чувствует его как героя и наших вероотступнических времён. Пример его истинной веры нужен нашим временам, много параллелей которым находится в исторической хронике. Создавая событийно густое, полнозвучное, красочное полотно Смутного времени, используя всё своё мастерство художника, Николай Коняев находит краски особенно яркие для изображения образа непоколебимого в своих убеждениях протопопа, вставшего на защиту Царства Святой Руси.

Нет, не с кулаками, не с грозным разоблачающим словом шёл на врага, творившего неправду на Руси, непримиримый священник, а с убеждённостью, что «Господь гордым противится, смиренным же даёт благодать». Много благодати, наверное, получил этот православный мученик за то смирение, с которым принимал все свои жизненные невзгоды, являвшиеся в ссылках, в пытках и в смерти мученической. А все страдания стерпел не только за свою «древнего благочестия» веру, не только за то, сколькими пальцами крестное знамение накладывать, а за то, чтобы дух не вытеснялся буквою закона, чтобы во имя навязанной латинянами новизны не изгонялся из сердца Христос, чтобы вера достигалась самой верой. Немногословным, больше молчащим даже на суде, обрекаемом его на мучения, представлен в книге бесстрашный священник, хранящий в своём тленном человеческом естестве глубокую убеждённость в том, что имеет священнический сан и власть совершать Таинства от Бога, что несёт он преемственную благодать, идущую через апостолов от Самого Иисуса Христа. И подтверждается эта благодать и способностью пророчествовать, и творением милосердным священником разных чудес, например, исцелением страждущих, даже детей своего мучителя, перед которым протопоп и поклониться не погнушается, и прощения попросить. «Кое-как слез Аввакум с печи. Чистое болото на полу! Нога вязнет — столько воды натекло. Вытащил из корзины епитрахиль Аввакум, надел её, насквозь мокрую, на себя. Маслице в той же корзине добыл. Помолившись, помазал ребёнка маслицем. Потом кадило возжёг, кадить стал, злого беса, в ребёнка посаженного, изгонял. К вечеру, слава Богу, с помощью креста да молитвы вырвали невинного младенца из когтей беса. Ожил ребёнок. Есть захотел — заплакал».

Вот главное оружие православного человека, не могущего, как храм, быть без креста и молитвы. В них-то Господь вливает огромные небесные силы для сохранения тела и души. Невозможно повествование о жизни Церкви без благодатной молитвы. Поэтому писатель приводит в своей книге-хронике тексты разных молитв, не только для просвещения, но и для приобщения читателя к живому языку русской веры. Носителем живой веры показан в книге протопоп Аввакум, во имя Родины, во имя Церкви Православной совершивший подвиг подтверждения своей верности Господу своим согласием сораспяться Его страданиям.

Но только ли через физические страдания можно совершить духовный подвиг? О непрерывном, длящемся всю жизнь подвиге подвижничества митрополита Иоанна (Снычева) Николай Коняев создал необыкновенную книгу-жизнеописание выдающегося святителя, бывшего нашим современником. Трудно, даже человеку православному, воцерковлённому, каковым является Николай Михайлович, создавать художественный образ личности архиерея такой величины и значимости в истории России, каким был митрополит Иоанн. Чувствуется и неиссякаемая любовь писателя к своему герою, и дистанционное почтение к архипастырю, образ которого Николай Коняев создаёт как будто во фресковой технике. С благоговением он ищет и находит светлые прозрачные краски литературного слова, позволяющие создавать лёгкое, многослойное, обладающее глубинным светом изображение жизненного подвига этого великого подвижника. Несмотря на то, что книга имеет хронологическую композицию, содержит много фактов биографии митрополита Иоанна, писателя более всего интересует феномен жизненного подвига этого скромного, смиренного, благодатного человека, который, наверное, и голоса-то своего в жизни не повышал, но успешно сокрушал смертельных врагов, к которым относил всех противников России и Русской Церкви Православной.

Как такое могло быть, если, судя по приведённым Николаем Коняевым высказываниям Владыки, любимым, чаще других повторяемым его словом было слово радость, соответствующее мировоззрению и мироощущению пастыря. Может быть, это связано со сном, который приснился в молодости Ивану Снычеву: оказался он пред высоким крестом, от которого «светлый луч прошёл через его голову, достигая самого сердца. На душе стало светло и радостно». Этим преображением, вероятно, было подготовлено сердце будущего митрополита к обретению «полноты душевной чистоты», необходимой для всех тех незримых подвигов, которые он совершал всю свою пастырскую жизнь. По его молитвам наполнялись верующими церкви, происходили исцеления, посрамлялись враги, расцветали засохшие цветы, отступали его собственные немощи. Николай Коняев в цифрах отражает зримый его святительский подвиг, когда в период руководства митрополитом Санкт-Петербургской епархии произошёл заметный рост числа верующих, всплеск устремлений к Православной вере и к Православной Церкви по сравнению с предыдущими временами. Без сомнения, выдающийся подвиг Владыки — его духовное творчество, где митрополит Иоанн разработал целостную, исторически обоснованную идеологию русского национально-религиозного возрождения, которую Николай Коняев вкратце рассматривает и поясняет в своей книге, имеющей, однако, достаточно воинственное название: «Облечённый в оружие света».

Надо понимать, что слово облечённый означает: наделённый властью быть оружием света (или в виде света?). Но о каком свете идёт речь? Понятно, что благословляющей рукой духовного лица благословляет всех Христос, что все Таинства, которые совершаются видимым образом, невидимо совершает Иисус Христос, Тот Свет, что во тьме светит. И духовному лицу даруется Господом благодать неизмеримая, как говорит архимандрит Амвросий (Юрасов): «Господь такую благодать даёт, которой не имел ни один царь земной, хоть и праведной жизни. Такой власти не дано ни одному правителю земному, какую имеет священник»[4]. Вероятно, ключ к пониманию этого отчасти метафорического названия и сути всей книги следует искать в том, для чего наделяется пастырь такой властью. Понятно, для окормления своей паствы. Но слово — свет (в названии книги оно пишется со строчной буквы) наводит на мысль о физической его природе, что позволяет взглянуть научно на это явление. Сегодня мы знаем, что свет, как поток фотонов, условно представляет собой спектр волн (свет одновременно имеет природу частицы и волны), которые, даже будучи выпущенными одним источником, не упорядочены (не когерентны). Но если способствовать их когерентности сближением частот и фаз, то световой поток превращается в поток во много раз усиленной мощности. Условно, для большей зримости, можно предположить: что-то подобное происходит в Церкви, когда под водительством пастыря неупорядоченные волны людских душ постепенно становятся когерентными, и весь церковный Собор уподобляется мощнейшему источнику любви, духовного света, способного победить тьму. Не многим пастырям даны такие духовные силы, но митрополиту Иоанну, по Божиему промыслу, они были даны, так как выпало жить и служить ему в новые смутные времена, когда вновь было попущено зло, когда опять встал вопрос о самом существовании России.

 

Прошло немало лет со дня кончины митрополита Иоанна, который прижизненным подвигом и посмертным заступничеством способствовал тому, чтобы Россия вновь стала независимой православной Державой. И Россия жива, и набирает силы, и расцветает по-прежнему в своей исконной православной красоте. Много к тому потребовалось подвигов людских, зримых и невидимых. Труд писателя, рассказывающего русским людям об этих духовных устремлениях, о жизненных подвигах во имя веры, о том, что значит быть русским, о том, что русский народ — народ Божий, и только тем силён и непобедим, — тоже несение креста. Через русскую культуру, через русскую литературу, в немеркнущем свете русского слова всегда проходила дорога к храму. Особое значение этот путь для многих наших соотечественников, далёких от религиозной жизни, имеет в наше время. Писатель, обладающий собственным религиозным опытом, вовлекающий читателя в духовное осмысление истории и современности, созидающий вместе с читателем своё «здание духа», из которого легче войти в православный храм, причастен к надвременному всеобщему подвигу, которым извечно хранится русская вера, Русская Православная Церковь и сама Россия.

 

[1] Горький М. Лев Толстой. Собр. соч. М., 1951. С. 297.

[2] Амвросий (Юрасов), архим. О вере и спасении. Иваново, 1995. С. 219.

[3] Геронимус А., прот. Православное богословие и пути фундаментальной науки // Христианство и наука. Сб. выступлений. М., 2003.

[4] Амвросий (Юрасов), архим. О вере и спасении. Иваново, 1995. С. 163.

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.

Подтвердите, что Вы не бот — выберите человечка с поднятой рукой: