Впервые я испытал это чувство в Эрмитаже, в зале тех самых импрессионистов, которыми так бредил в молодости. Оригиналы имеют свойство передавать ощущения самого художника через столетия: ты встречаешься с этими картинами так, как будто встречаешь художника, причем его настоящего. Это абсолютно реальная встреча, потому что встреча с картинами дает тебе гораздо больше, чем если бы ты встретился с их авторами. Скорее всего, вы были бы разочарованы друг в друге. В реальной жизни художники, как правило (да почти всегда!) сложные люди, и это еще мягко сказано!.. Я не раз испытывал вкус терпкой горечи от очередного разочарования при сравнении (поверьте, невольном!) живого художника с его работами. Понятно, в чью пользу было сравнение… То же самое было, наверняка, и по отношению лично ко мне. Мы встречаемся в картинах, в музыке, в рассказах – мы настоящие, оставляя наших двойников, словно нелепые жалкие тени в том, что обычные люди называют реальной жизнью.
Это как если бы ты встретился с собственной душой, точнее – с разными ее ипостасями. Скажем, работы Клода Моне напомнили мне детство: летние дни каникул в деревне у бабушки с дедом – «Луга в Живерни» (1888), «Поле маков» (1887), «Уголок сада в Монжероне» (1876), «Стог сена в Живерни» (1886)… Картины, написанные в конце XIX века, оказывают потрясающее впечатление – это настоящая машина времени, причем действующая на тебя своеобразно: картины сами решают, куда тебя перенести, какую деталь тронуть в твоей душе, задеть, повернуть-переставить – так, чтобы щелкнуло что-то внутри, застрекотало, заработало, словно деталь в киноаппарате; чтобы в твоем воображении вдруг проявились, ожили, одна за другой картины счастливого детства, потерянного земного рая.
Картины Поля Сезанна мне напомнили мою минскую студенческую юность, точнее, какие-то мрачные ее моменты, разочарования, постоянные обломы, неутоленные амбиции, неудовлетворенные творческие комплексы. В сезанновском зале Эрмитажа одна картина для меня прозвучала как сияющий, звенящий на самой высокой ноте алмаз, – «Гора Св. Виктории» (1896-98). Я долго не мог отойти от нее. Это как прорыв в мечту – прорыв в то, чего не может быть, но вот… оно все-таки здесь.
У Альфреда Сислея я видел два доминирующих настроения – ясного, томного, выжатого до дна вечера. А потом… что-то очень личное, неуловимое, и, тем не менее, настолько близкое – может быть, как раз то, что ты все время пытался уловить и не мог. В этих картинах оживают давно забытые чувства, оживают на миг, только пока ты смотришь на них (картины), и как только отходишь, ты чувствуешь – по контрасту с этими картинами – что в тебе снова гаснет жизнь. И дело не в короткой памяти зрелого человека или легкомысленности юношеских чувств (когда испытываешь все это впервые и оттого так ярко, так полно – успевай только ловить…) Дело тут, наверное, лишь в том, что воскрешение из мертвых – это прерогатива Бога, а искусство может дать только иллюзию возвращения. И пробудив жажду этого воскресения, что-то задев глубоко, так глубоко, что оно не могло не ранить, искусство снова оставляет тебя ни с чем, превращая самое важное для тебя в очередной обман. Обман, конечно, высокий и благородный – только impressionnisme.
Ну, и конечно, Камиль Писсаро с нашими Парижскими мечтами: «Площадь французского Театра в Париже» (1898), «Бульвар Монмартр (после полудня)» (1897)… Молодые мечты о далеком сказочном Париже, куда пытались спрятаться я и мои друзья в свои 20 лет от серой реальности постперестроечного Минска…
Глядя на эти картины, на явленную в них красоту, на опыты этой красоты, диву даешься, как этим людям удавалось раскрыть в себе самое лучшее!.. Ведь эти картины для них – своего рода исповедь в тех опытах вечности, которые они познали на этой земле. Они были разные, эти художники, и в обычной жизни они были, пожалуй, самыми обычными людьми. Но они поворачивались изнанкой своей души, и вдруг… сквозь всю их греховность, всю их неправду, прорывался к небу горстью счастья образ Божий, и это было именно то самое настоящее, ради чего они жили, ради чего вообще стоит жить. Именно поэтому в картине Сезанна «Гора св. Виктории» для меня гораздо больше правды, чем в сотне слов о Боге, сказанных без любви. Не станет искусством какая-нибудь мазня только от того, что там сплошные купола с крестами. Не станут подлинными стихами бездарные вирши, где через слово «православие».
Все хорошее, что осталось от моей молодости, может уместиться всего в нескольких тактах Густава Малера, затеряться в нескольких строках Пастернака, растаять в нескольких мазках Клода Моне… Жизнь не стоит на месте, и это замечательно. С улыбкой я вспоминаю свою ушедшую молодость, которая была, как теперь кажется, какой-то мимолетной чепухой – в чем-то милой, в чем-то трагичной; от нее осталось только impressionnisme… Как сказано в Священном Писании: «Ибо всякая плоть – как трава, и всякая слава человеческая – как цвет на траве, засохла трава, и цвет ее опал. Но слово Господне пребывает вовек» (1 Пет. 1:25). И теперь, когда изнемогаешь от ветхости своей души, которую разрывает вечно молодое вино Евангелия, я отхожу подальше от края пропасти, чтобы выпить чашку чая и утешиться созерцанием «Горы Св. Виктории» Поля Сезанна…
Иеромонах Евстафий (Халиманков)