ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ
(1856 – 1919)
ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА
Не довольно ли писать о нашей вонючей Революции, — и о прогнившем насквозь Царстве, — которые воистину стоят друг друга. И — вернуться к временам стройным, к временам ответственным, к временам страшным…
Вот — Апокалипсис… Таинственная книга, от которой обжигается язык, когда читаешь ее, не умеет сердце дышать… умирает весь состав человеческий, умирает и вновь воскресает… Он открывается с первых же строк судом над церквами Христовыми, — теми, которые были в Малой Азии, в Лаодикии, в Смирне, в Фиатире, в Пергаме и других городах. Но, очевидно, не Лаодикия, не Пергам и проч., лежащие ныне в руинах, на самом деле имеют значение для “последних времен”, какие имел в виду написатель странной книги. Но он рассмотрел посаженное Христом дерево и уловил с неизъяснимою для себя и для времени глубиною, что оно — не Дерево жизни; и предрек его судьбу в то самое время, в которое церкви только что зарождались.
Никакого нет сомнения, что Апокалипсис — не христианская книга, а — противохристианская. Что “Христос”, упоминаемый — хотя немного — в нем, “с мечом, исходящим из уст его”, и с ногами “как из камня сардиса и халкедона”, — ничего же не имеет общего с повествуемым в Евангелиях Христом. В устроении Неба — ничего же общего с какими бы то ни было представлениями христианскими. Вообще — “все новое”… Тайнозритель Сам, волею своею и вспомоществующею ему Божиею волею, — срывает звезды, уничтожает землю, все наполняет развалинами, все разрушает: разрушает — христианство, странным образом “плачущее и вопиющее”, бессильное и никем не вспомоществуемое. И — сотворяет новое, как утешение, как “утертые слезы” и “облечение в белые одежды”. Сотворяет радость жизни, на земле, — именно на земле, — превосходящую какую бы то ни было радость, изжитую в истории и испытанную человечеством.
Если же окинуть всю вообще компоновку Апокалипсиса и спросить себя:– “да в чем же дело, какая тайна суда над церквами, откуда гнев, ярость, прямо рев Апокалипсиса” (ибо это книга ревущая и стонущая), то мы как раз уткнемся в наши времена: да — в бессилии христианства устроить жизнь человеческую, — дать “земную жизнь”, именно — земную, тяжелую, скорбную. Что и выразилось к нашей минуте, — именно к нашей, теперешней… в которую “Христос не провозит хлеба, а — железные дороги”, выразимся уже мы цинично и грубо. Христианство вдруг все позабыли, в один момент, — мужики, солдаты, — потому что оно не вспомоществует; что оно не предупредило ни войны, ни бесхлебицы. И только все поет, и только все поет. Как певичка. “Слушали мы вас, слушали. И перестали слушать”.
Ужас, о котором еще не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь человеческая сгноила христианство, а христианство сгноило грудь человеческую. Вот рев Апокалипсиса. Без этого не было бы “земли новой” и “неба нового”. Без этого не было бы вообще Апокалипсиса.
Апокалипсис требует, зовет и велит новую религию. Вот его суть. Но что же такое, что случилось?
Ужасно апокалипсично (“сокровенно”), ужасно странно: что люди, народы, человечество — переживают апокалипсический кризис. Но что само христианство кризиса не переживает. Это до того очевидно, до того читается в самом Апокалипсисе, вот “в самых этих его строках”, что поразительно, каким образом ни единый из читателей и бесчисленных толкователей этого совершенно не заметил. Народы “поют новую песнь”, утешаются, облекаются в белую одежду и ходят “к древу жизни”, на “источники вод”. Куда ни папы, ни прежние священники вовсе никого не водили.
Блудницы вопиют. Первосвященники плачут. Цари стонут. Народы извиваются в муках: но — остаток от народа спасается и получает величайшее утешение, в котором, однако, ни одной черты христианского, — христианского и церковного, — уже не сохраняется.
Но что же, что же это такое? почему Тайнозритель так очевидно и неоспоримо говорит, что человечество переживет “свое христианство” и будет еще долго после него жить судя по изображению, ничем не оканчивающемуся, — бесконечно долго, “вечно”.
Проведем параллели:
Евангелие — рисует.
Апокалипсис — ворочает массами, глыбами, творит.
В образах, которые силою превосходят евангельские картины, а красотою не уступают им, и которые пронзительны, кричат и вопиют к небу и земле, он говорит, что еще не перешедшие за городки Малой Азии церковки, — первые общины христианские, — распространятся во всей Вселенной, по всему миру, по всей земле. И в момент, когда настанет полное и, казалось бы, окончательное торжество христианства, когда “Евангелие будет проповедано всей твари”, — оно падет сразу и все, со своими царствами, “с царями, помогавшими ему”, и — “восплачут его первосвященники”. И что среди полного крушения настанет совершенно “все новое”, при “падающих звездах” и “небе, свившемся как свиток”. “Перестанет небо”, “перестанет земля”, и станет “все новое”, ни на что прежнее не похожее. Сказать это за 2000 лет, предречь с некоторыми до буквальности теперь сбывающимися исполнениями, перенесясь через всю христианскую историю, как бы пронзя “рогом” такую толщу времен и необъятность событий, — это до того странно, невероятно, что никакое из речений человеческих поистине не идет в сравнение. Апокалипсис — это событие. Апокалипсис — это не слово. Что-то похоже на то, что Вселенная изрыгнула его сейчас после того, как другой Учитель тоже Вселенной проговорил свои вещие и грозные слова, тоже в первый раз произнеся “суд миру сему”.
И вот — два суда: из Иерусалима о самом этом Иерусалиме, главным образом, — об Иерусалиме; и с острова Патмоса — над Вселенною, которую научил тот Учитель.
Нет ли разницы в самой компоновке слов? И, хоть это очень странно спрашивать о таких событиях-словах: нет ли чего показующего для души в стиле литературного изложения?
Евангелие — человеческая история, нам рассказанная: история Бога и человека: “богочеловеческий процесс” и “союз”.
Апокалипсис как бы кидает этот “богочеловеческий союз” — как негодное, — как изношенную вещь.
Но фундамент? фундамент? Но — почему? почему?
В образах до такой степени чрезмерных, что даже Книга Иова кажется около него бессилием и изнеможением, что даже “сотворение мира и человека” в Книге Бытия — тоже тускло и слабо, бледно и бескровно, он именно в структуре могущества и показывает суть свою. Он как бы ревет в “конце времен”, для “конца времен”, для “последнего срока человечества”:
Бессилие
Конец мира и человечества будет таков, потому что Евангелие есть книга изнеможений.
Потому что есть:
мочь
и — не мочь.
И что Христос пострадал и умер за
не мочь… хотя бы и был в полной
и абсолютной истине.
Христианство — неистинно; но оно — не мочно.
И образ Христа, начертанный в Евангелиях, — вот именно так, как там сказано, со всею подробностью, с чудесами и прочее, с явлениями и т. под., не являет ничего, однако, кроме немощи, изнеможения…
Апокалипсис как бы спрашивает: да, Христос мог описывать “красоту полевых лилий”, призвать слушать себя “Марию сестру Лазаря”, но Христос не посадил дерева, не вырастил из себя травки; и вообще он “без зерна мира”, без — ядер, без — икры; не травянист, не животен; в сущности — не бытие, а почти призрак и тень; каким-то чудом пронесшаяся по земле. Тенистость, тенность, пустынность Его, небытийственность — сущность Его. Как будто это — только Имя, “рассказ”. И что “последние времена” потому и покажутся так страшны, покажутся до того невероятно ужасны, так вопиюще “голодны”, а сами люди превратятся в каких-то “скорпионов, жалящих самих себя и один другого”, что вообще-то — “ничего не было”, и сами люди — точно с отощавшими отвислыми животами, и у которых можно ребра сосчитать, — обратились таинственным образом в “теней человека”, в “призраки человека”, до известной степени — в человека “лишь по имени”.
О, о, о…
Вот, вот, вот…
Не узнаем ли мы себя здесь? И как тогда не реветь Апокалипсису и не наполнять Престол Небесный — животными, почти — животами, брюхами — все самых мощных животных, тоже — ревущих, кричащих, вопиющих — льва, быка, орла, девы. Все — полет, все — сила. Почему бы не колибри и не “лилии полевые”? Маленькая птичка — хороша, как и большая, а “лилии” не хуже баобаба. И вдруг Апокалипсис орет:
— Больше мяса…
— Больше вопля…
— Больше рева…
— Мир отощал, он болен… Таинственная Тень навела на мир хворь…
— Мир — умолкает…
— Мир — безжизнен…
— Скорее, скорее, пока еще не поздно… Пока еще последние минуты длятся. “Поворот всего назад”, “новое небо”, “новые звезды”.
Обилие “вод жизни”, “Древо жизни”…
* * *
Солнце загорелось раньше христианства. И солнце не потухнет, если христианство и кончится. Вот — ограничение христианства, против которого ни “обедни”, ни “панихиды” не помогут. И еще об обеднях: их много служили, но человеку не стало легче.
Христианство не космологично, “на нем трава не растет”. И скот от него не множится, не плодится. А без скота и травы человек не проживет. Значит, “при всей красоте христианства” — человек все-таки “с ним одним не проживет”. Хорош монастырек, “в нем полное христианство”; а все-таки питается он около соседней деревеньки. И “без деревеньки” все монахи перемерли бы с голоду. Это надо принять во внимание и обратить внимание на ту вполне “апокалипсическую мысль”, что само в себе и одно — христианство проваливается, “не есть”, гнило, голодает, жаждет. Что “питается” оно — не христианством, не христианскими злаками, не христианскими произрастаниями. Что, таким образом, — христианство само и одно, чистое и самое восторженное, зовет, требует, алчет — “и нехристианства”.
Это — поразительно, но так. Хороша была беседа Спасителя к пяти тысячам народа. Но пришел вечер, и народ возжаждал: “Учитель, хлеба!”
Христос дал хлеба. Одно из величайших чудес. Не сомневаемся в нем. О, нисколько, нимало, ни йоточки. Но скажем: каково же солнце, которое неизреченным тьмам народа дает хлеб, — дает как “по службе”, “по должности”, почти “по пенсии”. Дает и может дать. Дает и, значит, хочет дать?
У солнца — воля и… хотение?
Но… тогда “ваал-солнце”? ваал-солнце — финикиян?
И тогда “поклонимся Ему”? Ему и его великой — мощи?
— Это-то уже несомненно. Ему и его великому, благородному, человеколюбивому хотению?..??? Это же невероятно. Но что “солнце больше может, чем Христос” — это сам папа не оспорит. А что солнце больше Христа желает счастья человечеству — об этом еще сомлеваемся, но уже ничего не мог бы возразить Владимир Соловьев, изучавший все “богочеловеческий процесс” и строивший “ветхозаветную теургию” и “ветхозаветное домостроительство” (или “теократию”).
Мы же берем прямо Финикию:
“Ты — ходил в Саду Божием… Сиял среди игристых огней”… “Ты был первенец Мой, первенец от создания мира”, — говорит Иезекииль или Исаия, кто-то из ветхозаветных, — говорит городу, в котором поклонялись Ваалу и нимало, не Иегове.
Ну, кто же не видит из моих тусклых слов, что “богочеловеческий процесс воплощения Христа” потрясается. Он потрясается в бурях, он потрясается в молниях… Он потрясается в “голодовках человечества”, которые настали, настают ныне… В вопияниях народных. “Мы вопияли Христу, и Он не помог”. “Он — немощен”. Помолимся Солнцу: оно больше может. Оно кормит не 5000, а тьмы тем народа. Мы только не взирали на Него. Мы только не догадывались.
— “Христос — мяса!”
— “На ребра, в брюхо, детям нашим и нам!”
Христос молчит. Не правда ли? Так не Тень ли он. Таинственная Тень, наведшая отощание на всю землю.